Thursday, October 15, 2015

MISHA BARYSHNIKOV. INTERVIEW.



Эксклюзив: Михаил Барышников — «Я в театре. Чего уж тут юлить»

Авторы: Маша Насардинова, критик
Сегодня великий танцор выйд

Сегодня великий танцор выйдет на сцену Нового Рижского в спектакле Алвиса Херманиса «Бродский/Барышников». Город шумит, как растревоженный улей. Перекупщики ликуют — еще несколько дней назад на портале объявлений некто отчаянный умолял продать билет за 500 евро. Сегодня, накануне премьеры, платили уже и 1750, если не врут, конечно.

О чем она плачет

— Вы знаете, что люди ночевали в палатках перед театром, чтобы купить билеты на ваш спектакль?
— Знаю. Польщен.
— «Воротишься на родину. Ну что ж. Гляди вокруг, кому еще ты нужен»... Вы почувствовали сейчас, насколько вы здесь нужны?
— Ну, «нужны»... Это затребование другого порядка. Это затребование спектакля, того, что ты делаешь... Но в буквальном смысле — нет, не чувствую. Я даже когда в первый раз сюда возвратился после многих лет — у меня этого чувства не было. Я Латвию не считаю своей родиной. Но здесь кладбище. Могила матери.
— То, что вас в Риге узнают на улицах — сильно мешает жить?
— Стараюсь не обращать внимания.
— А бывают такие места, где вам не нужно прятаться под кепку и очки, чтобы сохранить инкогнито?
— Бывают. Приятно, когда идешь спокойно по улице или в музей... Бывают такие места. Не скажу, где! (Смеется.)
— По улице, в музей... А в театр?
— Я хожу в театр. Особенно когда приезжаю в Лондон. Смотрю, какие спектакли приходят к нам на Бродвей. В Чикаго, в Миннеаполисе иногда хорошие постановки появляются.
— Вам это интересно чисто зрительски или профессионально?
— Я вырос в театре. С детства моя мама меня таскала по театрам, вне зависимости от языка... Она ходила даже в латышскую драму совершенно спокойно. Ей было очень интересно. Вия Артмане, например: она ее обожала, но не знала, о чем она играет. Вия Артмане плачет, а мама говорит: «О чем она плачет?! Скажи мне!» Я начинаю ей говорить, на нас все шушукают, шушукают — заткнитесь, пожалуйста... это же театр... А я — сколько мне было, 7, 8, 9 лет или там 10, — я говорю в полный голос, что она там... Я говорил прилично по-латышски, все понимал... Я говорил: вот она плачет, потому что от нее ушел этот молодой человек... А на нас шушукают... Так же в кино... Я помню какие-то фильмы с Харалдом Ритенбергсом, черно-белое кино, он играл какого-то рыбака... Мама, шепотом: «Про что это? Кто сказал? Что там такое?»
В школе — балет и опера, естественно. Мы днями и ночами были в театре. Смотрели все, от «Лебединого озера» до «Пиковой дамы» и до Вагнера. Просто было интереснее внутри, чем снаружи или дома... Последние три года мы жили на Югле, мы переехали из центра. Я делал уроки в трамвае, по дороге туда и обратно. Приезжал поздно вечером, уходил рано утром...
Начиная с 64-го года я начал ходить в театры в Ленинграде. В БДТ, Александринку, к Владимирову (Игорь Владимиров руководил Театром им. Ленсовета. — Rus.lsm.lv), в Комиссаржевку (Театр им. Комиссаржевской — Rus.lsm.lv)... Мне было интереснее ходить в драму, чем даже... Нет, я ходил и в филармонию, но не так часто... Я познакомился сразу же с театральными людьми, которые были гораздо старше меня. Они меня затянули в театр. Я познакомился с Петром Наумовичем Фоменко, он был Петя для меня тогда... Мы как-то так подружились... и до конца его жизни... Я даже привез один раз вместе с Линкольн-центром его уже московский театр, «Войну и мир», по Пушкину спектакль с Кутеповыми («Египетские ночи» — Rus.lsm.lv)... И потом, после его смерти, — «Семейное счастие»...
С Левой Додиным теснейшие были отношения... Он был женат на Теняковой... С тех пор мы встречаемся очень часто, то в Париже, то в Нью-Йорке, то где... на нейтральной полосе. Вот. С Виктором Новиковым (сейчас — худрук Театра им. Комиссаржевской, в конце 60-х — завлит там же. — Rus.lsm.lv.), с его Ларкой и Катькой... Я Катьку вез на руках из роддома, в такси. Я многих вез в такси из роддома...
Иосифа [Бродского] дочку — Анастасию Кузнецову — тоже вез из роддома...
Когда мы познакомились с Иосифом в Нью-Йорке, я сказал — подсаживайтесь... нам есть о чем поговорить... и о ком... «О да», — говорит. С этого наша дружба и началась.
— Вы ведь в Питере не встречались?
— Не -е-ет. У нас было очень много общих близких знакомых, Азадовский, Генка Шмаков, Маша Кузнецова (Мария Кузнецова, мать дочери Бродского Анастасии — Rus.lsm.lv), Гарик Восков... Но они меня боялись знакомить с ним. Говорили — у тебя будут проблемы, пока не надо.
— Почему?
— Ой. Ну во-первых, говорили они,
если узнают, что ты знаком с Иосифом, тебя не выпустят в Болгарию даже. Помилуйте... Конец 60-х, начало 70-х. Он вышел только из ссылки.
И, конечно, меня действительно никуда бы не пустили, если бы знали, что у нас какие-то дружеские отношения, да даже нормальные. Многих так держали тогда. Хотя у меня в жизни не было идеи остаться на западе, уехать туда. Никогда. И все равно.
Ну как? Я видел его один раз, он читал, я помню, переводы и пару своих стихов. Мы приехали в ВТО, Гена Шмаков вел, и Женя приехал Рейн, и Найман, он, еще, может, кто-то из питерских, может, Кушнер... Вечер поэзии был... Они читали... И я спускался за ним по лестнице винтовой, кто-то ему сказал — Иосиф, может, мы здесь, в ресторане ВТО, поужинаем? Он так дернулся и говорит — ты что?! Я рядом был, за ним буквально... У него на лице было — как кто-то мог вообще подумать, что он... ВТО — для него это была буржуазия. Этот крутеж, эти куртки кожаные...
Он старался держаться в стороне от этих дел. И театр он не любил. Искренне. И не понимал, и не хотел даже понимать. И на народе быть — не любил.
Но в знакомые компании, где свои люди, где интересные женщины, он с удовольствием приходил... И уходил часто не один...
— Судя по фотографиям, в молодости он был очень недурен собой.
— Красавец был. Красавец был, действительно. Его сын, Андрей, когда приехал на похороны по нему... Я увидел: вот Иосиф, абсолютно вылитый. Гордое лицо. Профиль. У него магнит был такой серьезный в облике. И не сделанный. Физиология такая. Очень мощная.
— Алвис Херманис сказал, что этот спектакль — возвращение. Ваше — на родину. И к другу.
— Это была его идея. Не моя. Он мне предложил один проект, который я не мог сделать по всяким соображениям, потом я что-то предложил — ему не понравилось, потом еще что-то, еще что-то... И потом вдруг — вот это. «Как это? Как это можно вообще?». Я приехал к нему, он в это время был в Милане, переносил в Ла Скала «Солдатов» своих, я тоже был в Италии, после спектакля мы встретились... долгий разговор был...
И я знал, конечно, что он человек очень принципиальный и просто так, давайте там ловить рыбу в мутной воде — вряд ли... Я был уверен, что он знает, о чем речь. В нежном возрасте, нy я имею в виду тот нежный возраст, когда он начал читать стихи Иосифа, эта поэзия стала для него — метафорически — школой мужества... Взрослеть он начал ментально на поэзии Иосифа. И это он говорит, это его слова. И я ему поверил.
Мы работали в Цюрихе несколько дней. Потом начали читать друг другу по скайпу часами. Потом он приехал ко мне в Доминиканскую республику, у нас летний дом там, на пару недель, с семьей уже. Потом в Нью-Йорке неделю, потом здесь пару недель.... Так что у нас было достаточно времени.
Мы читали все. Он отбирал.
У него есть такой принцип — если человек сидит посреди зала и не понимает, о чем разговор, с первого раза, — надо менять. Так ушли все ссылки на великое прошлое. Естественно, Бродский был не такого уровня, как Цветаева, которую нужно со словарем читать человеку необразованному, как мне... Нет, ну правда, я не шучу,
у Цветаевой действительно бесконечные ссылки на греков, на философию, на всю итальянскую культуру, на немецкую, скажем...
Ну ладно. Алвис взял «Портрет трагедии» —
Прижаться к щеке трагедии! К черным кудрям
Горгоны
Кто-то знает про Горгону, кто-то не знает. Но вообще он оставил самое-самое простое. Иначе бессмысленно. Поэтому получилось: лирические стихи. Гражданские мотивы. И метафизика.
Время — время тоже занимало Иосифа. Пространство. Концепция пустоты вселенной — и его личной тоже. И смерть. Смерть — это самая крупная тема здесь, надеюсь, просматривающаяся. Прослушивающаяся. Иосиф действительно боялся смерти с самого младенчества.
Он писал о смерти в 20 лет. И он предугадал свою смерть. Если вы помните «Натюрморт»...
Я сижу на скамье
в парке, глядя вослед
проходящей семье.
Мне опротивел свет.

Это январь.
Боялся. Особенно, когда уже одна операция, вторая... Курит, останавливается на каждом углу — «Давай подышим». Подышать — значит, закурить новую сигарету. Выкурит — «Пройдем еще, пройдем еще, пройдем еще...»
Век скоро кончится, но раньше кончусь я.
Это, боюсь, не вопрос чутья.
Скорее — влиянье небытия
на бытие. Охотника, так сказать, на дичь —
будь то сердечная мышца или кирпич.
Боялся смерти — но мы все... Я тоже боюсь. Хочется пожить все-таки. Стеная — только жить, только жить, подпирая твой холод плечом.
Только жить, только жить, подпирая твой холод плечом.
Ни себе, ни другим, ни любви, никому, ни при чем.
Только жить, только жить и на все наплевать, забывать.
Не хочу умирать. Не могу я себя убивать.

И это только начало.
Хотел успеть. Все хотел успеть. А на него наваливалась масса ответственности. Нужно было куда-то ездить, в Вашингтон, поэт-лауреат, или там писать отзывы на книги...
Единственное, где он душой отдыхал, — это Швеция и Венеция. Особенно Венеция. А везде его доставали.
И дома, и когда он работал в Анн Арборе, в Мичигане. Студенты и профессура, звонки из Нью-Йорка, со всех сторон. Он мне говорит — вот, надо разбираться. И он разбирался.
— Но ведь все это, в конце концов, можно было отодвинуть в сторону.
— Он не мог. Он не мог.

Поставим памятник лжи

— Бродский говорил, что вы читаете больше него, знаете множество стихов...
— Ничего подобного. Он преувеличивал. Он так только, повеселить Волкова... (в знаменитом интервью бывшему рижанину Соломону Волкову Бродский много рассказывал о Барышникове. — Rus.lsm.lv) Какие-то вещи он мне дал сразу же... Первый раз, когда мы встретились после нашего знакомства... Это долгая история. Подъехал на машине, куда-то двинулись в Чайна-таун. Он говорит, вот, почитай (мы только-только перешли на ты), Марк Стрэнд, у него вышел сборник. Я говорю — нет, я не могу читать по-английски, я не умею. Он говорит — ну, через год, я думаю, ты сумеешь это прочесть и познакомишься. Он, говорит, замечательный господин.
Действительно, как-то пришел к нему, и... Вообще, он общался всегда с интересными людьми. Уже тогда, сразу же, — Сьюзен Зонтаг, Милош Чеслав, Дерек Уолкотт, Стивен Спендер...
(Смеется.) Естественно, я сижу, как болван. И только потом что-то начал понимать... Он спрашивал, что я учил, что я знаю...
Я даже какие-то стихи ему читал, Пушкина, Мандельштама — Иосиф иногда просил прочесть что-то наизусть... Иногда — его. «А что ты знаешь из моих?» (Смеется.)
— А что вы знали из его?..
— Ну...
Слепые блуждают
ночью.
Ночью намного проще.
Перейти через площадь.
Это первые стихи, которые я еще с 64-го года... он уже был сослан... А у меня была такая очень близкая подруга, за одной партой мы сидели, Ольга Евреинова, она из тех самых Евреиновых, из чешской линии, у нее был чешский паспорт, она в совершенстве говорила на французском, чешском, русском, и она мне по секрету, под партой, показывает эти почти прозрачные листки... Я потянулся, а она мне — осторожней... Учительница нам урок истории читает, а мы, под партой... Я говорю — «Дашь?» А она мне — «До завтра»... Переписывал...
Поставим памятник
в конце длинной городской улицы
или в центре широкой городской площади,
памятник,
который впишется в любой ансамбль,
потому что он будет
немного конструктивен и очень реалистичен.
Поставим памятник,
который никому не помешает.
Большинство было написано белым стихом. В рифму — только Стансы... Остальные — нет...
Но про что это — было понятно (Смеется.) «Поставим памятник лжи»! Вау!

Метаморфоза

— Вам легко было произнести со сцены первое слово?
— В начале 80-х... Нет, не так... Франц Кафка, «Метаморфозы», спектакль, который делался не на меня: Стивен Беркофф сделал его на себя сначала, в Англии, будучи молодым, переделывал два раза, потом поставил для Романа Полански в Париже — естественно, на французском... И я был совершено поражен. Роман замечательно играл. Просто замечательно. Я смотрел два или три раза подряд. Мы сидим за ужином с ним, еще пара человек; и он говорит — «Вот ты должен это взять и сыграть!» — «Ну я же не актер!» — «Не-не-не. Ты это можешь. Я тебе советую. По-английски, или в Лондоне, или в Нью-Йорке!». И у меня как-то загорелось. Тут же сидит его продюсер Ларс Шмидт, швед, последний муж Ингрид Бергман.... И вот так благодаря Полански я вылетел на сцену в первый раз. И сразу — на Бродвей.
Конечно, было страшно. Кафка, мой акцент, тогда я по-английски сносно говорил, но не так хорошо, как даже двумя годами позже... Спектакль прошел по-разному, разные были рецензии, я даже какую-то премию критиков получил, но несколько месяцев мы играли на Бродвее 7-8 спектаклей в неделю. Я озверел в конце концов.
Я еще руководил театром тогда (American Ballet TheatreRus.lsm.lv), даже ставил там что-то, так что днем, до четырех, до пяти, я работал, а потом... Тяжело было очень. Мы же еще «двойники» играли, в среду — два, в субботу — два, в воскресенье — один, потом один день перерыва, и опять...
Зато партнерами у меня были замечательные актеры, Лаура Эстерман, Рене Оберженуа — вы его не знаете? Он театральный человек, но много снимается в кино и на телевидении, такой характерный актер, у него потрясающий голос, он живет в Лос-Анджелесе и Нью-Йорке, так что мы с ним видимся, до сих пор. Он меня как-то воодушевил и поставил на ноги, обнадежил меня, что мне нужно играть, продолжать. И как-то завертелось — Резо Габриадзе приехал, приятель Юза Алешковского еще по Рашке, он меня завел сделать спектакль «Доктор и пациент, или Запрещенное Рождество», человек-машина, сумасшествие, — это его тема, он ее уже долго обсасывал. Потом Беккет с ДжоЭнн Акалайтис: «Короткие истории» в New York Theatre Workshop. Потом Чехов, «Человек в футляре» и «О любви» — Анни-Би Парсон и Пол Лазар как-то интересно эти рассказы соединили...
Потом Крымов, естественно. (Дмитрий Крымов поставил для Барышникова спектакль «В Париже» по прозе Бунина. — Rus.lsm.lv.) Тогда
в первый раз я говорил со сцены по-русски и по-французски. Было очень приятно играть на родном языке. По-французски я тоже прилично говорю, так что...
Мне нравилась роль. И славные ребята очень у него. Анечка Синякина. Хорошие, хорошие они, они славные очень, крепкие, сплоченные. Очень приятно с ними общаться.
Потом Боб Уилсон. «Старуха» Хармса и сейчас «Нижинский» (этот новый спектакль о великом русском танцоре называется Letter to a Man, «Письмо человеку» — Rus.lsm.lv.) Не знаю, может, я пропустил что-то.
— В «Нижинском» вы говорите по-русски?
— И по-английски, и по-русски, как и в «Старухе». Но в «Нижинском» Боб ввел и другие голоса: свой голос, женский голос — это голос Люсинды Чайлдс, актрисы и хореографа, с которой он делал спектакль «Эйнштейн на пляже» (опера Филипа Гласса. — Rus.lsm.lv.). Люсинда была «пара глаз» для него, когда мы ставили движение, немножко подчистила какие-то вещи — хореографа как такового не было ни в «Старухе», и в «Нижинском», пришлось мне самому этим заниматься.
И когда Алвис посмотрел «Нижинского» (по-моему, ему не понравилось — ну, это нормально, у него были собственные мысли по поводу Нижинского, а тут чужие — сказал, что это как женщине увидеть свое платье на другой), мы решили, что и здесь все будем делать сами. Должна быть естественная реакция на метр. А не кто-то привносит это извне. Я должен был прочувствовать это сам. И он сам.
Мы вдвоем сражались, что это, как это, и когда он говорит «Да, вот сейчас — да», и я говорю — «Да», то это действительно «да». У нас нет такого — может, я не прав. «Да» — значит «я прав».
— Как вам удобней передавать со сцены эмоцию — словом, движением?
— Неуверенностью скорее. (Смеется.) Это такое сладкое чувство — страх... Не абсолютная боязнь... Но...
Я человек очень нервный в любых спектаклях, будь то танец, или надо выходить и речь держать перед какими-то людьми... или интервью на телевидении... Все это меня несколько бесит.... Особенно первые несколько минут.
Поэтому этого не занимать — страха... Опять же... как у Иосифа...
Мир больше не тот, что был
прежде, когда в нем царили страх, абажур, фокстрот,
кушетка и комбинация, соль острот.
Кто думал, что их сотрет,
как резинкой с бумаги усилья карандаша,
время? Никто, ни одна душа.
Однако время, шурша,
сделало именно это.
Я думаю, если актер или танцовщик не чувствует ничего, когда выходит на сцену, не чувствует волнения при внутренней задаче — тогда это похоже на пустоту. Когда он абсолютно уверен в себе... Тогда это уже — как речь политика. А искусство... Этот первый мазок, этот прелюд композитора, когда он начинает что-то сочинять... или первая ария сопрано... Взять первую ноту — это же не так просто... И в драматическом театре то же самое.
— Вы корите себя за то, что что-то не станцевали, не сыграли?
— Нет. У меня такого никогда не было. Мне предлагали массу проектов все время и все время предлагают, главное — выбрать правильно... Я не буду называть проекты, которые длились месяцами, но... Не самые удачные. О которых думаешь — надо было делать что-то другое, наверное. Но на провалах тоже учатся.
— У вас были провалы?
— Были. Были. Конечно, были. Ну, не обязательно провалы, не обязательно плохие рецензии.
Иногда рецензии были хорошие, а мне спектакль очень не нравился.
Или в отношениях с каким-то режиссером или каким-то актером лажа была.
— Когда вы выбираете проекты, что для вас важнее: тема, компания людей?
— Ну, естественно, я не делаю спектакли с незнакомцами. Совершенно. Иногда, конечно, орешек раскалывается и какая-то подлянка получается. Не без этого. Но, скажем, с Алвисом мы все-таки общались до того.
Я знаю латышских людей, я все-таки вырос с ними.
Он очень организованный, он не пойдет на какой-то компромисс или на что-то такое дешевое. Если он что-то делает, он знает, про что и почему.
Я ему стопроцентно доверяю, у него безупречный вкус, и настойчивость, и жесткость у него есть.
Он очень сдержанный человек, он очень образованный, начитанный и где-то скептик; но он человек мира — или желает быть им; во всяком случае, человек Европы, это определенно. Его интересует политика, его интересуют людские судьбы, он черпает из этого что-то; и он замечательный отец — это поразительно, но он отдает большую часть времени семье. У нас очень цивильные и почти дружеские отношения. Да, можно сказать, дружеские.

Вот гусь. Полюбуйсь

— Вы разговариваете про себя с Иосифом?
— Нет. Но после смерти Иосифа... мы сблизились очень тесно с его друзьями. Юз Алешковский, Бенгт Янгфельдт, Роман Каплан, некоторые другие... Мария, вдова Иосифа... Когда мы стречаемся, неизбежно разговор заходит о нем. Иногда я мысленно вдруг вспоминаю, что бы он сказал. Часто себе ловлю себя на этом — «Иосиф сказал бы — вот гусь». Это было самое оскорбительное, что он мог сказать о человеке.
Серьезно. «Ну вот, посмотри, Мышь. Вот гусь. Полюбуйсь». Все. Во всяком случае, при мне. Он не сказал ни одного матерного слова.Только в поэзии. Никогда. Никогда про женщину ничего дурного — никогда, какие бы отношения у него бы ни были с той или другой. В жизни грязного — никогда. Он мог сказать — «Когда у меня с ней происходит»,— вы понимаете, о чем я...
Я был как все. То есть жил похожею
жизнью. С цветами входил в прихожую.
Пил. Валял дурака под кожею.
Брал, что давали. Душа не зарилась
не на свое.Обладал опорою
строил рычаг. И пространству впору я
звук извлекал, дуя в дудку полую.

Что бы такое сказать под занавес?!
Ни разу я не услышал мата из его уст. Ни разу.
— Сами грешите?
— Да! Да. Часто. Ну... не удержаться иногда. Грешен.
— А он правда пел в «Русском самоваре» романсы под ваш аккомпанемент?
— Нет. В основном «Марш славянки» он любил петь. Старые дореволюционные марши он любил. Умолял Ростроповича поговорить с Ельциным, чтобы поменяли этот гимн на «Марш славянки» и написали новые слова. Нет, а действительно — «Марш славянки» мог быть замечательным гимном! (Напевает без слов.)
— Вы играете на музыкальных инструментах?
— На рояле немного. Просто так. Импровизирую чуть-чуть. Не удалось мне выучиться... Нет. К сожалению, нет.
— Важнейшим из искусств для вас сейчас является...
— Ну, я сейчас в театре. Что уж тут юлить.

Thursday, April 2, 2015

МИР ГЛАЗАМИ НАТАШИ ШАРЫМОВОЙ


Владимир Соловьев
Наташа Шарымова и Алекс Либерман Фото: Steven Nelsen
Вернисаж вернисажем – позавчера, во вторник в Kings Highway Library в
Бруклине - но мне бы хотелось, воспользовавшись этой выставкой Наташи
Шарымовой, которая продлится еще два месяца, поговорить не об экспонатах, но
об экспоненте, потому как ее художественная, журналистская,
культуртрегерская, организаторская, меценатская и всякая прочая творческая активность, в которую она вкладывает «живу душу», представленной в экспозиции цифровой графикой не ограничивается. По диапазону своей разносторонней жизнедеятельности, по своему отзывчивому на все талантливое характеру, по своей неуемной натуре она вправду человек возрожденческого замеса. Можно только удивляться, как ее на все хватает.
Наташу я шапочно знал с питерских времен, где все мы были знакомы друг с другом, но тогда и там мы тусились в разных кругах, и круги эти - когда
соприкасались, а когда нет. Я ближе знаком был с ее мужем Сашей Шарымовым,ответственным секретарежурнала «Аврора», где Лена Клепикова была редактором отдела прозы. Мы оба с Наташей хорошо знали Бродского, но по отдельности: Бродский не любил сводить своих знакомцев друг с другом. То же – с Довлатовым.

Здесь, в Америке, мы с Наташей близко сошлись совсем недавно - спасибо
Сереже за эту посмертную услугу. Вот как было дело.

Мы с моим соавтором Еленой Клепиковой мастерили для московского издательства «РИПОЛ классик» книгу «Быть Сергеем Довлатовым. Трагедия веселого человека»
- первую в нашем авторском сериале. Для трех вклеек с иллюстрациями искали фотографии. Много нам помогала Лена Довлатова – и не только с архивными снимками из семейного альбома, но и с мемуарными подробностями и сверкой фактов.

Выяснилось, что у наших общих с Сережей друзей Изи и Соломона Шапиро много не только воспоминаний о нем, но и редких, нигде прежде не печатавшихся снимков: те и другие вошли в книгу и печатались в «Русском базаре». Но самые большие сюрпризы нас ждали, когда к работе над книгой подключилась Наташа Шарымова - бескорыстно и с явным удовольствием. Ну, чисто добрая самаритянка!

Она и в Питере была такой и, на редкость чуткая к художественной эманации, брала под свое покровительство безвестных мастеров разных мастей, чем и славилась. А тут мало того, что предоставила нам свои замечательные снимки в каждую из трех вклеек, но и снимки, ею разысканные, раздобытые, идентифицированные либо отредактированные ввиду технически плохого качества оригиналов. Именно благодаря Наташе в нашей книге появились такие замечательные отреставрированные ею фотки, как Довлатов, ведущий экскурсию в Пушкинских горах, где он работал сезонным гидом, или Лена и Сережа Довлатовы в здешнем русском ресторане по случаю очередной его публикации в «Нью-Йоркере».

А дальше произошло настоящее чудо. Судите сами. Когда-то, считай в другой жизни, я делал вступительное слово на единственном
творческом вечере Довлатова в России. Было это, как подсказывает мне
педантичный Сережа (в его документальной «Невидимой книге») 13 декабря 1967 года в ленинградском Доме писателей имени Маяковского на улице Воинова. Кроме довлатовского свидетельства, ничего от этого вечера не сохранилось, а иные питерские окололитературные прихвостни всячески замалчивают мое в этом историческом вечере участие.

И тут вдруг оказывается, что Наташа Шарымова, фотоархивариус нашей
ленинградской культурной жизни, включая питерский андеграунд, вовсю щелкала на этом вечере и посылает мне целую подборку снимков – самого Довлатова, читающего свои изумительные рассказы, и внимающих ему слушателей. А меня, выступающего с вступительным словом, так даже дважды засняла. Замечательная вышла полоса в тетрадке иллюстраций: Наташа, Сережа, Володя.

Так восстанавливается историческая справедливость.

Господи, как мы были молоды в тот вечер: Довлатову – 26, Соловьеву – 25,
Шарымовой – 23. А какая Наташа соблазнительно красивая на том снимке – глаз не оторвать!

Попытался я уболтать Наташу Шарымову на воспоминания о человеке, которого она так хорошо знала по Питеру и Нью-Йорку и здесь встречалась на регулярной основе благодаря совместной работе в «Новом американце». Тем более, у нее не только сверхточный фотоглаз, но и поразительное чутье на людей - тот самый «инстинкт пророчески-слепой», о котором писал Тютчев. Ни в какую – наотрез!

Подробностей не знаю, но какая-то, думаю, гложет Наташу обида на Довлатова, а он был не всегда сдержан на язык (скорее наоборот), говоря о своих знакомых и даже друзьях и родных. Нас с Леной его талантливое злоречие как-то счастливо миновало, а потому – никаких обид.

Но вот что интересно: многие из обиженных настолько обидчивы, что посмертно мстят Довлатову, злословя его в своих мемуарах, а незлопамятная Наташа предпочитает молчать. Доброй души человек – редчайшее, штучное качество.

Зато – и тут начинается самое интересное – для следующей книги в этом
сериале, или как сейчас говорят в Москве, «линейке» – «Быть Иосифом
Бродским. Апофеоз одиночества» - мне удалось Наташу разговорить на целую главу. Честно, я даже не знаю, что получилось у нас по жанру – интервью? беседа? разговор? диалог? По любому в этой книге о Бродском, которая вот-вот выйдет в Москве, Наташа Шарымова выступает на равных с автором правах – на соавторских.

Вот несколько всего фрагментов нашего с ней разговора – они хороши и сами по себе, а сейчас, в преддверии юбилея Бродского, как нельзя кстати. А весь наш диалог любопытствующий читатель найдет в книге.

ЛЕНИНГРАД.
С самого первого дня нашего знакомства я знала, что Иосиф безошибочно
распознал свое предназначение, свой жизненный сценарий, точно понял свою роль. Чтобы определить это, не надо быть психологом или тонким знатоком человеческой природы: свой выбор, свой вектор, свое призвание, и, если хотите, «свою миссию» 18-летний Иосиф Бродский декларировал, манифестовал и внушал – сначала себе, а потом другим. Не заметить эту яркую и открытую позицию было невозможно.

Энергия молодого Иосифа была естественным образом сфокусирована, все его мысли, чувства - насколько я могу судить, конечно, - и поступки были
подчинены одной цели: служению поэтической музе, простите за пафос. В этом выборе – выборе жизненного пути - не было расчета, но не было и сомнений. Выбранный путь был неизбежен, к чему бы он ни вел. И, если вы относились с симпатией к тем ранним творениям Иосифа, то чувствовали исходящую от него убежденность и обреченность. Со стороны вы видели человека, который знает, что делает.

Он тогда любил повторять слова Мандельштама, переданные ему Ахматовой: «Ко всему готов...».

Что еще в Бродском поражало?
Дерзость. Смелость, о которой, по-моему, никто не вспоминает. Об
интеллектуальной или еще какой – да. Но об обычной – если смелость может быть обычной – нет. Он любил рискованные ситуации. Надеюсь, кто-нибудь из его геологического прошлого добавит детали. А в Ленинграде начала 60-х вместе с другом художником Гариком Гинзбургом-Восковым любил забираться на крыши заброшенных тогда соборов: Смольного или Спаса–на-Крови.

Пора, по-моему, рассмотреть структуру личности и гений Бродского
профессионалу-психологу с позиций современной науки. То, что Иосиф
представлял собой человеческую особь, иерархически определяемую, как
Alfa-male, сомнений нет, но частности, подробности... В его присутствии – и это касается не только меня лично – хотелось быть/казаться умнее,
остроумнее, тоньше, красивее, выше, если хотите.

Динамика личности и динамика внутреннего вулкана, который тогда бушевал у него в груди - необыкновенно интересно. Захватывающе!

НЬЮ-ЙОРК.
У Иосифа на Мортон-стрит не умолкал телефон. Но автоответчик он покупать не хотел: «Придется потом весь этот бред слушать...»



Иосиф был моим соседом по Вест-Виллиджу, семь минут ходьбы... Эта география объясняет в какой-то мере наше общение. Иногда мы случайно встречались на улице. Раз я увидела его на Бликер-стрит, около Шестой авеню, он рылся в коробках с джазовыми пластинками, этот магазин существует до сих пор.

Бродский приходил ко мне со своими гостями, русскими по преимуществу,
появлялся на днях рождения и других посиделках. Думаю, если бы я жила в
Вашингтон-Хайтс или Джерси-сити, Иосиф не добрался бы ко мне в гости.

Круг знакомых Иосифа постоянно здесь расширялся, но в сутках только 24 часа, значит, кто-то из прежних друзей-приятелей уходил на периферию... Но это же случается в жизни любого человека...

 

И у меня, и у вас, Володя, тоже есть друзья, которые были нам близки в
прошлом, а сейчас - нет. Дело житейское. Иосиф знал-чувствовал, что «бронзовеет», и в одну из наших последних встреч говорил с сожалением, что утрачивает масштаб человека...

Сформировавшись в России, Иосиф был в некотором смысле — по-русски — совершенно безбашленным, общинным, соборным человеком. При всех его гимнах индивидуализму. Эта русская соборность сидела у него внутри и руководила им, избегнув логического осознания и анализа. Вот откуда его чувство ответственности за всю мировую поэзию, когда он стал формировать «группу поддержки».

Или эта группа стала формироваться сама?

Нет, не только русские. Американцы, итальянцы, скандинавы, китайцы и т.д. Поэтический Интернационал из поэтов всех времен и народов, живых и мертвых. Он хотел, я думаю, вывести поэзию на новый уровень, отсюда все его заявления о том, что поэтическое творчество — высший вид человеческой деятельности.

Ни в коем случае это не было осознанным либо сознательным выбором, а скорее нечто на уровне инстинкта, подсознательное, химически-биологическое.  Могу подтвердить свои догадки о внутренней мотивации Бродского тем, что Иосиф году в 90-ом или 91-ом вместе со своим студентом Эндрю Кэроллом занялся «литературным проектом», целью которого было распространение поэзии по американским городам и весям. Он мечтал о том, чтобы поэтические антологии вяло, функционирует до сих пор.

А помните, с каким энтузиазмом Бродский принял участие в акциях Poetry in Motion, когда в поездах нашей подземки были развешаны плакатики со стихами?

Да мало ли! Бродский был членом Совета Кафедрального собора St. John of
Divine, а там был, помните, «поэтический уголок». Составлял сборники, посвященные любимым поэтам. Принимал участие в конференциях. Всего не упомнишь. «Забота о поэзии», как он говорил, была для него не социальной ролью, а внутренней необходимостью.







Под конец этой статьи приведу конец нашего с Наташей Шарымовой разговора – того стоит.

- Наташа, вы встречались с великими мира сего — кого лично вы считаете
самым-самым в искусстве?

- Кешу Смоктуновского - А Бродский на каком месте?

- Рядом. Тоже — с нимбом. Тоже — рыжий.

- А кто произвел на вас самое сильное впечатление?
- Дюк Эллингтон. Вернее, его духи. Хвост — Алексей Хвостенко.

-  А кто разочаровал при встрече?

- Никто.

- А кого из покойников вы позвали бы на свой день рождения, Наташа?

- Смоктуновского. Вместе с Соломкой, Саломеей, Суламифью, его женой, она, кажется, еще жива. Еще кого? Не по рангу. Марлен Дитрих, Эллигтона, Майлза Дэвиса, Толю Герасимова, Хвоста, Вику Беломлинскую, Ирину, мою сестру. И еще
Леонардо, Данте и Бродского — пусть болтают друг с другом по-итальянски.

- Если только Ося выучил этот язык в Элизиуме. При жизни он его не знал.

Владимир Соловьев

By submitting this comment, you agree to the following terms
<http://russian-bazaar.com/ru/more/102712.htm>

Monday, March 23, 2015

alter-PHOTOGRAPHY EXHIBIT "A PIXEL AT THE END OF THE RAINBOW"



                                                alter-PHOTOGRAPHY EXHIBIT
                                     "A PIXEL AT THE END OF THE RAINBOW"
                                       WORKS BY NATASHA SHARYMOVA  



 March 31 - May23, 2015
Paradise Tree by Natasha Sharymova,  16x20", C-print, 2014.
NATASHA SHARYMOVpA is a well known artist, curator  and journalist.
She has had numerous exhibitions throughout the United States and Russia.
NATASHA SHARYMOVA:
All of my works are fictiokuc. They are not a reflection of reality, and they are not evidence of a life lived. Until recently, the visual portrayal of the observable world (photography) waskj separate and divided from the representation of that world in fantasy (painting, drawing, etc.). The former was “real” and “truthful“. The latter was not.
But the advent of digital imaging destroyed that paradigm. My works, which proceed in the direction of a photo-based art or digital art that has existed for almost half a century already, were created using a dozen or so complex computer programs that open new possibilities for the transformation of the original representation. I studied, and I adopted the lessons of the 60s, neon art, minimalism, Robert Wilson and  electronic music.
There is in my work a synthesis of the achievements of computer graphics and an intuitive sense of the moment. A complete “here and now” in the creation of each image.
All of my works are fiction, but they express my real relationship with the actual world. They are not an augmentation of cacophony and chaos, but are, rather, a quest for happiness, harmony and beauty in our, to put it mildly, imperfect world. Comrads of the new technology! Fans of iPhone, iPod, iPad, Instagram, Facebook and other social media!
UNITE!                      

Opening Reception: Tuesday, March 31, 6 pm – 8 pm.
Kings Highway Library
2115 Ocean Avenue
Brooklyn, NY 11229
718.375.3037
https://www.facebook.com/events/794769157270745/