Wednesday, July 24, 2013

                   ОБРЕЧЕННАЯ НА ПОЭЗИЮ

Беседа Инны Кулишевой с Валентиной Полухиной

(Инна Кулишова — поэт, журналист, филолог, автор книги стихов “На окраине слова” (Израиль, 2000). Переводит грузинскую и еврейскую поэзию. Живет в Тбилиси.
 Опубликовано в ж. “Звезда”, № 2, 2012, с. 144-155).

Рыжеволосая, голубоглазая, ярко одетая Валентина Полухина поражает своей цельностью, душевной щедростью, живым, тонким чувством человека, события, состояния, поэтической строки, ясномыслием и умением оличаться от любого навязанного образа.
     Обычно интервью у Валентина Платоновны Полухиной — ученого-лингвиста, покровителя поэтов, особенно русских, с удивительным, можно сказать, рыцарским отношением к ним — берут только в связи с Бродским, но она и сама человек очень сложной и неординарной судьбы.

Расскажите, пожалуйста, о своих «истоках».
— Родилась я в Сибири, куда мои предки по матери, шляхтичи, были сосланы после последнего польского восстания в 1863 году. Во всех дурных чертах своего характера я виню свою польскую кровь. Например, я очень горда, очень строптива. Даже однажды на Бродского чуть не прыгнула львицей. Так может вскипеть только польская кровь. Когда он был у нас в Килском унивеситете в 1978 году, мы договорились, что я приеду в Мичиган, если получу грант от Британской Академии, буду полгода сидеть на его лекциях и семинарах. Он согласился, разрешил все записывать на магнитофон. Я жду не дождусь этого дня. И вот я в Мичигане, иду по университетскому коридору, навстречу Иосиф и… проходит мимо. Я удивленно: «Молодой человек, почему вы меня не замечаете?» И слышу в ответ: «Ничего, переживете». М тут во мне проснулась дикая кошка, готовая броситься ему на спину. И он это почувствовал, повернулся, поцеловал меня в одно ушко, в другое, и сказал: «Ну, где будем ужинать?»
— Насколько он тогда вас знал?
— С 1977 по 1979 гг мы встречались несколько раз в Лондоне, у нас в Киле, на фестивалях, в компаниях. Не узнать меня он никак не мог, но он, видимо, решил сразу указать мне мое место: эти полгода я должна держать дистанцию. И я ее держала. Когда он в очередной раз приехал в Лондон, его приятельница, ревнивая особа, спросила: «Как там вела себя Полухина?» Он ответил: «Безупречно». От русского человека, вы знаете, всего можно ожидать…
— Расскажите о детстве...
— В детстве была невероятная бедность Помню, что, когда меня посылали за хлебом, мне так хотелось откусить от выданной пайки. Я знала, что если не выдержу и откушу, значит, всем достанется меньше. Желание откусить и сопротивление этому желанию очень запомнилось. До сих пор не могу выбрасывать хлеб. Весной откапывали гнилую картошку, которую не успели собрать с поля, потому что все мужчины были в армии, в ссылке, погибли на фронте или Бог знает где, в деревне остались одни старухи и дети. И этот запах, отвратительный запах прогнившей картошки, из которой мать что-то сочиняла, тоже запомнился. Когда мать, узнала, что у отца в армии появилась женщина, она ушла от него, прихватив и нас с братом с собой, ушла к другому мужчине, который ради нее оставил большую семью. Они переехали в другую деревню, и его дети часто приезжали и жили с нами. Я не могла есть с ними за одним столом, потому что все они ели из общей тарелки, и ели так некрасиво! Меня подташнивало от того, как они едят. Не знаю, откуда эта брезгливость, видимо, тоже от гордых поляков. И я часто уходила голодной из-за стола. Мать варила картошку для свиней, я сидела на полу и выбирала из чугунка не очень сгнившую, чтобы утолить голод. Когда соседи говорили: «Бедная девочка, ну посмотрите, она ж голодная!» — мать отвечала: «Не обращайте внимания. Наша Валентина ест только с принцами или со свиньями. Людей она не признает». Но так как принцев не было в Сибири, то я ела со свиньями.
— А что дальше? 
— Учиться я начала в деревне Урюп, которой больше не существует. После Нового года, пришла на елку — и мне понравилось. А так как я уже умела читать и писать, мне разрешили ходить в первый класс. В 5-й класс я ходила два километра пешком в деревню Чернышево. Помню, зимой все мы обмораживали то уши, то колени. И когда я окончила семь классов, я решила поступить в педагогическое училище. До станции меня кто-то подвез на телеге. Но денег не было, чтобы купить мне билет на поезд до ближайшего города Мариинска. И вот я без билета на  подножке поезда поехала в Мариинск. Мне положили в картонный чемодан немного сала и хлеба, чтобы я первые дни не голодала. На первой же остановке меня заметил машинист и сказал: «Девочка, на следующем повороте тебя сдует с подножки. Иди и садись рядом со мной». Я села рядом с машинистом и благополучно доехала до Мариинска. На дворе сентябрь, но поскольку у меня все пятерки, меня приняли в педучилище, поселили в общежитии, в комнате на восемь или девять человек. Там я отучилась четыре года, скудно питаясь и плохо одеваясь. На четвертом курсе попала в больницу с пневмонией, а выписалась с комбинированным пороком сердца.
Получила диплом с отличием и послала документы в МГУ, меня пригласили на собеседование. Но денег на билет опять ни у кого не было, а поскольку я не Ломоносов, пешком в Москву не пошла. На подножке поезда из Сибири в Москву не доедешь. Тогда у меня был друг, Эдик Павлов, я даже не знала, что он еврей, антисемитизмом в наших краях не пахло. Сейчас, к концу  жизни, я поняла, что была обречена на евреев. Мой первый молодой человек — еврей. Мой последний муж — еврей. И в середине жизни был еврей, который, собственно, и вытащил меня в Англию. А на хвосте Иосифа Александровича я пересекла границы еще нескольких стран. Так что все кючевые фигуры в моей жизни — евреи. И вот тот еврейский мальчик продал свои часы и дал мне денег на билет до Кемерово, где был педагогический институт. Там училась до третьего курса. Сердце мое слабело, нужно было срочно менять климат. От каждой простуды усиливался ревмокардит, инфекция съедала митральный клапан, и он срастался. К этому времени моя подруга Роза, тоже еврейка, вышла замуж за летчика, его послали на работу в Тулу. И она позвала меня к себе. Я перевелась в Тульский пединститут. Там я встретила Владимира Полухина, москвича, из семьи партийной элиты, он учился в Горном институте и играл на ударнике в джазе. Джаз только что появлялся, и все девочки были в него влюблены: блондин с голубыми глазами, ежиком постриженный, сидит и бьет на барабане, и все ах-ах-ах. На Новый год мы познакомились и уже в июне зарегистрировались. 
Какая Ваша девичья фамилия?
— По отцу — Борисова, по матери — Баникевич-Гронская. Итак, я стала Полухиной. Он привез меня в Москву, на Покровский бульвар, где жили его мать и бабушка, им не понравилось, что он женился на простой девочке из Сибири. Они хотели для него совсем другую жену. Я случайно услышала, как его мать говорит об этом своей приятельнице. Они уезжают на дачу, а я иду в министерство среднего образования, которое  находилось недалеко на Чистопрудном бульваре, и прошу: «Пошлите меня в любую школу и как можно быстрее». Шел сентябрь. Мне говорят: знаете, вы слишком поздно к нам пришли, у нас нет никакого выбора. Разве что Дагестан... Говорю, пошлите меня в Дагестан. Тогда, отвечают, поезжайте немедленно, потому что начался учебный год. Вещей у меня никаких нет, я бедна, сборы коротки. Оставляю Полухиным записку: «Я вам не подхожу, вы мне тоже не подходите. Ваш сын свободен. Не ищите меня». И на поезд. В Махачкале меня направили в аул Каякент.  Мне повезло, директором был только что окончивший МГУ грек. И мы начали активное преобразование этой аульской школы. Было очень интересно. А завуч был местный, тоже человек неординарный. У меня в девятом классе были в основном мальчики, почти мои ровесники, помню, я их в свободное время учила танцевать. И они меня так любили, что когда я приходила в школу в резиновых сапогах, потому что зимой там дождь и грязь, они по очереди мыли мои сапоги в колодце школьного двора. Мне дали пятый, седьмой и девятый классы. К девятому классу они прочитали по-русски одну единственную книжку — «Всадник без головы» Майн Рида. Вот такой был уровень моих учеников. После первого года я заработала достаточно денег, чтобы поехать в Москву. Я поселилась в гостинице «Националь», что на углу улицы Горького и проспекта Маркса.

Прожив там месяц, я ни разу не позвонила Полухину и не дала знать, что я в Москве, рядом. Вернулась в Дагестан, и мое сердце стало сдавать настолько, что завуч, который страдал от того же порока, что и я, сказал, что сейчас в Москве стали делать операции на сердце, надо возвращаться в Москву. Между тем в семье Полухина поняли, какую ошибку они совершили, нас разлучив. Его мать развела нас официально, и он начал от горя пить. И они стали мне писать, уговаривая меня вернуться. И после второго года я вернулась в Москву, Мы с Полухиным опять зарегистрировались. И его мать спросила: «Где бы ты хотела работать?». Я ответила, что могу работать в школе. И меня устроили в школу на Солянке для детей партийной элиты. Какой это был контраст по сравнению с моими дагестанскими мальчиками! Эти могли встать во время урока, выйти из класса, ответить матом на мои замечания. Их папы и дедушки заседали где-то в Кремле или на Лубянке, и я для них никто. Через полгода мои нервы сдали и я ушла из этой школы. Полухины предложили: недавно открылся Университет дружбы народов (УДН), у тебя есть опыт работы с иноязычными, давай устроим тебя в университет для иностранцев. Они могли устроить куда угодно. Оказывается, дядя Полухина, брат его отца, был заместителем министра высшего образования. Кто его отец, я так никогда и не узнала, родители были разведены, я никогда его не видела. Но он тоже был какой-то босс. Мы жили с матерью мужа и его бабушкой. Так я попала в УДН и стала обучать русскому языку африканских студентов. А сердцу становилось все хуже, меня показали одному из лучших хирургов Москвы, Глебу Михайловичу Соловьеву, он тогда был руководителем лаборатории НИИ клинической и экпериментальной хирургии. Меня положили на операцию. Полухин по-прежнему пил, мое возвращение не останавило его. Завтра операция, я звоню ему и прошу навестить меня. А он напился и забыл. Я сказала себе: «Если я выживу, я с ним разведусь». Я выжила и развелась с Полухиным. И мы разделили нашу большую комнату в коммунальной квартире легкой стенкой и стали жить через стенку. Через полгода я вернулась работать в УДН, а в 1968 году поступила в аспирантуру МГУ.
В начале 1970-х я познакомилась с английским профессором Е. И. Лампертом. Моя лучшая подруга, Елена Максименко, два года преподавала в Килском университете в Англии. Он был к ней неравнодушен, и, когда ее не пустили в Англию на третий год, он взял творческий отпуск и приехал в Москву. Поскольку она была замужем, то иногда «отдавала» его мне: сходи с ним в театр, в музей, я не могу с ним каждый день встречаться. Он видел мою коммунальную квартиру и ситуацию с Полухиным. Что мне делать дальше после аспирантуры? Либо вступать в партию, чтобы ездить заграницу и зарабытывать деньги на кооперативную квартиру, как другие мои коллеги, либо оставаться на зарплате в сто десять рублей. В партию вступить я не хотела, потому что знала, что партия сделала с крестьянами, загнав их в колхозы. Работая в УДН, нельзя было не понимать, что происходит в стране сегодня. Раз в месяц к нам приезжал человек из ЦК и рассказывал о том, о чем не писали советские газеты. Потому что мы, преподаватели иностранных студентов, должны были знать правду, чтобы отвечать на их вопросы.
— Но нельзя ведь было правду говорить...
— Конечно, но студенты-то получали письма от родственников, ездили на каникулы домой и знали больше нас. В УДН и в МГУ я впервые столкнулась с антисемитизмом: Советский Союз флиртовал с арабским миром, и среди преподавателей не должно было быть евреев. Даже полукровок, чтобы не обидеть арабов. Дружба с профессоррм Лампертом тоже помогла. Однажды он мне сказал: «Если ты сумеешь выбраться из Советского Союза, я тебе гарантирую работу в английском университете».
В 1972 году, после визита Никсона, разрешили еврейскую эмиграцию и браки с иностранцами. Вспоминаю наставление отца: «Доченька, беги на Запад, беги как можно дальше на Запад!» И вот опять я слышу тот же совет от своих друзей: отправляйся на Запад. Я прихожу в свою группу и говорю: «Ребята, среди вас есть джентльмены?» — «А что ты хочешь, Валентина?» — «Хочу, чтоб один из вас вывез меня отсюда». Поднялось три руки. Я выбрала самого высокого студента из Кении. Его звали Морис Олоуч Гер. Мы зарегистрировали брак, и меня тут же уволили с работы. И тогда я решила воспользоваться связями Полухина — пойти наверх, к замминистра высшего образования. Я объяснила, что уволена из УДН, потому что вышла замуж за иностранца, а выехать из страны я смогу только через полгода. На что буду жить шесть месяцев? Я уезжаю не в благополучную Францию или Англию, я уезжаю в Кению. Я там надеюсь работать, может быть, даже социализм строить! Он поднимает трубку, звонит ректору УДН: «Сейчас к вам приедет Полухина, восстановите ее на работе. И выдайте ей зарплату с того месяца, с которого она была уволена». Я иду прямо в отдел кадров УДН, там меня восстанавливают, дают какую-то бумажку в бухгалтерию, чтобы деньги получила. Заведующий отделом кадров говорит: «Вы уезжаете, берите паспорт только на год». — «Почему?» — «Потому что вы едете не во Францию и не в Англию. А если вам там станет невмоготу, вы легко вернетесь домой. А если вы возьмете постоянный советский паспорт, вы застрянете там. Вы этого хотите? А если вы вернетесь, мы гарантируем, что возьмем вас на работу». Вот что значит приказ сверху. И я вернулась в УДН на работу до получения кенийской визы. У меня было достаточно денег, чтобы купить билет в Найроби. На таможне у меня конфисковали все, что можно было конфисковать. Сначала текст моей диссертации, в нем были осциллограммы, сказали, что это военная тайна. Потом отобрали свидетельство о браке, справку об окончании аспирантуры, даже свидетельство о рождении. Все документы. «Вы должны были сделать копии, никаких оригиналов увозить нельзя».  От этих унижений я рыдала в самолете. Прилетев в Найроби, я пошла в британское посольство, куда Ламперт послал для меня приглашение на работу в свой университет.
В Кении я задержалась месяца на три, потому что нужна была не просто виза, но и разрешение на работу. Наконец 7 ноября 1973 года я приземлилась в аэропорту Хитроу, где меня встретил мой профессор. Он привез меня сразу на урок, потому что уже начался учебный год. Через месяц меня вызывают в советское посольство. И говорят: «С вашим паспортом вы не имеете права жить в Англии. Вы выехали в Кению и можете жить только в Кении. Если хотите жить в Англии, вы должны вернуться в Советский Союз и заменить временный паспорт на постоянный». Я говорю: «до свидания» и теряю советское гражданство. Еще через месяц меня вызывает министерство внутренних дел Англии. Беседа ни о чем и как бы между прочим: «Мы знаем, что вы много лет работали в Университете дружбы народов. Мы также знаем, что там очень много кэгэбэшников. Докажите нам, что вы не одна из них». Я сказала: «О, нет, это ваша работа — доказать. А если вы знаете, как работает КГБ, то должны понимать, что никто не может доказать, что он не кгбэшник. Если КГБ захотят кого-то скомпрометировать, они подделают документы, распространят слухи в западной печати. Но поскольку я никто, им нет смысла мною заниматься». Меня оставили в покое. Я больше никогда не чувствовала их присутствие.
— О Бродском слышали уже?
— Конечно, слышала, читала его в самиздате, когда училась в МГУ, но тогда была влюблена в Цветаеву. Это был абсолютно мой поэт и по темпераменту и по стилю. Что касается поэзии, позвольте вернуться в детство. Когда через нашу сибирскую деревню проходили политические заключенные, они бросали разные бумажки. Кто-то просил связаться с кем-то из родных. Кто-то просто свое имя называл. А кто-то записывал стишки. Читать в деревне было нечего. Я уже все прочитала все, что могла найти. Я запоминала какие-то стихи, не зная, кто их автор. В Москве в 60-е годы в самиздате появился Мандельштам, мне дали на ночь пачку его стихов. Я открываю перволе: «Нежнее нежного лицо твое...» и вспоминаю следующую строчку: «Белее белого твоя рука».  Читаю следующее: «Дано мне тело — что мне делать с ним…», опять помню: «таким любимым и таким моим». Может быть, кто-то уже давал читать? И когда открываю третье и опять помню следующую строчку, мне становится страшно: ни при какой погоде я не могла знать Мандельштама. Может быть, так сходят с ума? Обеспокоенная, я легла спать, а посреди ночи проснулась, меня осенило: эти стихи я знала с детства, я получила их от заключенных в своей деревне. И в этом я увидела как бы знак свыше, какое-то предназначение для себя. Поняла, какую власть имеет поэзия, и что я на нее обречена.
— Как начался в итоге Бродский?
— Бродский начал оттеснять Цветаеву в Англии. Я решила почитать его повнимательнее. В университетской библиотеке были его книги: в 1965 году в Америке вышли его «Стихотворения и поэмы», а в 1970 — «Остановка в пустыне». Мое заболевание Бродским не было оригинальным. За год до моего приезда в Англию, Оден привез его на международный фестиваль поэзии и все о нем говорили. После этого он бывал в Англии ежегодно. В 1977 году он опять приехал, и я сказала его друзьям, что хотела бы с ним познакомиться. Его пригласила Мила Куперман, и Иосиф Александрович весь вечер читал стихи для четырех русских женщин. Когда он вошел и сел в кресло, я хлопнулась на пол у его ног. Он вскочил, чтобы подать мне стул, а я сказала: «Иосиф Александрович, я настаиваю на своем праве сидеть у ваших ног», — и сравнила его с Пушкиным. Он сурово на меня посмотрел и сказал: «Валентина, имейте в виду, на меня такие вещи не действуют. А если вы действительно так считаете — докажите». Отсюда мои пятнадцать книг о нем, доказывающих всем, что Бродский — наш Пушкин.
— Он считал это доказательством или не любил это?
— Иосиф терпеть не мог неприкрытые комплименты, считал их дурным вкусом, излишней сентиментальностью. Незачем было говорить, что он гений, он в этом не сомневался. Ему сама Анна Андреевна Ахматова сказала, что он гений, прочитав его «Большую элегию Джону Донну».
— Он поверил ей, или это было самоощущение?
— Самоощущение, оно же самоуверенность. Однажды он был приглашен на ужин, где должен был читать стихи, стол был накрыт и все набросились на еду, игнорируя Бродского. Иосиф встал и сказал: «Вы все войдете в историю, ибо вы сейчас проигнорировали великого поэта». И ушел. Это было где-то в начале 1960-х… Я приняла его вызыв. Когда я встретила Бродского в ноябре 1977 года, я сказала профессору Ламперту: «Хочу заниматься поэзией Бродского. Где я могу зарегистрироваться в аспирантуру?»
— Фактически Вы были первая?
— Нет, еще в 1970 году Анатолий Найман написал вступительную заметку к сборнику «Остановка в пустыне»; за год до моей защиты вышла книжка Миши Крепса о поэзии Бродского, а самый первый человек, написавший предисловие к самиздатовскому собранию сочинений Бродского, был Михаил Хейфец. За что и получил шесть лет: четыре — зоны и два — ссылки.
— Но я говорю о научном подходе.
— Думаю, что у Лосева уже было что-то опубликовано о Бродском, до того. Моя первая книга о Бродском основана на моей докторской: «Joseph Brodsky: a Poet for Our Time» должна была выйти в 1987 году, а вышла в 1989,  потому что один мой коллега написал негативную рецензию. Он не хотел, чтобы я, иностранка, была автором первой английской монографии о Бродском. К счастью, мне попался такой редактор, который послал мне его отзыв, и я указала на все ошибки. Например, помните из «Части речи»? «Я любил тебя больше, чем ангелов и самого, /и поэтому дальше теперь от тебя, чем от них обоих». Мой рецензент поясняет, что «и самого» — это «самого себя», а не Господа Бога, как я интерпретировала. Такие вот ляпсусы допустил профессор из Оксфорда. Мне легко было опровергнуть его замечания. Но издание это сильно задержало.
— И тем не менее это первая научная работа... любые стихи, особенно сегодня, надо объяснять.
— Надо открыть комментарии Лосева. Лосев тоже филолог, умнее и талантливее меня. Он окончил Ленинградский университет, сын писателя, поэта, а не из бедных крестьян, как я. У меня только одно преимущество — объективные критерии: тропеическая система Бродского через призму грамматики. Метафоры описывали сотни умнейших людей, от Аристотеля до наших дней. Но любая теория или интерпретация метафор одного поэта неприменима к другому поэту. А мой принцип классификации применим к любому поэту. В своей докторской я сравниваю структуры метафор Бродского с метафорами десяти других русских поэтов ХIX и ХХ веков. В чем оригинальность Бродского на чисто лингвистическом уровне? Имеется  ограниченное количество моделей. Мы приписываем природе либо качества человека (через прилагательные), или его действия (через глаголы).  Но генитивные структуры и копулы позволяют поэту реализовать более разнообразные типы трансформаций: приписывание, сравнение, замещения, отождествления, переименования по смежности… «пыль — это плоть времени». «Плоть времени» — это именительный плюс родительный падежи, или по-английски: Noun noun genitive. В поэзии ХIX века очень мало таких структур. И еще меньше метафор-копул (именительный плюс именительный): «Жизнь — форма времени», «Молчанье — это будущее дней». Заметьте, их питают существительные, что уплотняет стих. Ими активно пользовались футуристы, а много раньше — английские поэты-метафизики XVII века. В наше время — Бродский. Мое открытие в следующем. До Бродского все метафоры всех поэтов выстраивались в треугольник:  Дух—человек—вещь. Либо мир одухотворяется, либо олицетворяется, либо все овеществляется. Так трансфомируется реальный мир в поэтический. Бродский вводит слово, то есть язык и получает квадрат, в котором сопряжены:  Дух—язык—человек—вещь. Традиционная оппозиция «человек—вещь» нейтрализована «словом», то есть языком. «Знаешь, все, кто далече, / по ком голосит тоска, — жертвы законов речи, / запятых, языка». Бродский сделал язык равноправным элементом своего поэтического мира. В этом его заслуга. Моя заслуга в том, что я это поняла и описала. Ирина Плеханова, ученый из Иркутска, в предисловии к сборнику моих статей о Бродском «Больше самого себя» предложила назвать этот четырехугольник «квадрат Полухиной». Смешно, но работа с тропами Бродского придала мне уверенности в общении с ним. Помню, когда я поделилась своей темой с его приятельницей, Дианой Майерс, которой посвящен цикл «В Англии», она небрежно сказала: «Хо! Какую тему выбрала. Иосиф очищает свои стихи от метафор, а она занимается их изучением». Я, оскорбленная, возвращаюсь из Лондона в Кил, снимаю пальто, снимаю трубку и звоню Бродскому: «Иосиф Александрович, это правда, что вы очищаете свои стихи от метафор?» Он отвечает: «Не только от метафор, Валентина, вообще от всех тропов». Он в это время был увлечен Кавафисом и хотел бы писать аскетические стихи без тропов. «Иосиф Александрович, я должна вас огорчить. Моя статистика показывает, что ваши метафоры растут не в арифметической, а в геометрической прогрессии». — «Ну знаете, — отвечает он, — за всем не уследишь». Тогда я, наглея, продолжаю: «Хотите, я вам объясню, почему это происходит?» — «Ну попробуйте». — Вы наверняка помните, что, по-Якобсону, есть метонимический полюс языка — языка прозы, и метафорический — языка поэзии. Чем настойчивее вы двигаетесь к метонимическому полюсу языка, прозаизируя ваши стихи средствамм придаточных предложений, перечислений, неточных рифм и так далее, тем настойчивее стихотворение требует компенсации. Компенсировать можно только одним способом: уплотнив ткань стихотворения, то есть наполнить ее тропами». Он говорит: «Ну, пожалуй, вы правы», — сдается Иосиф Александрович. Так что моя лингвистическая подготовка в МГУ — а я слушала лекции Виноградова и других замечательных профессоров — помогла мне разобраться в языке поэта. А если бы я восстановила текст моей диссертации по экспериментальной фонетике, я никогда бы не поднялась на профессорскую палубу. Имя Бродского открывало все двери.  У меня никогда не было проблем напечататься по теме. Я защищаю свою докторскую. У меня два оппонента. Один — профессор французской литературы, другой — профессор английской литературы. И мой руководитель — профессор русской литературы. И вместо того чтоб топить меня трудными вопросами, они меня нахваливают. После защиты сразу же предлагают: «Не хотите ли опубликовать вашу диссертацию?» А поскольку один из них был советником издательства Кембриджского университета, он им и рекомендуют меня. О лучшем издательстве и мечтать нельзя. Не потому, что я так умна, а потому что тема — Бродский. И я просто вступила в эту огромную реку чуть раньше других и поплыла по течению.
— Как он воспринял Вашу монографию? Учитывая его характер…
— Мое издательство очень спешило издать книжку, чтобы она совпала с нобелевскими торжествами, легче будет ее продавать. Им нужно было требуется письменное разрешение на цитирование.  Я опять звоню и говорю: «Иосиф, у вас есть ручка под рукой?» — «А что вы хотите?» — «Пишите, пожалуйста, я вам продиктую: «Я, Иосиф Александрович Бродский, даю разрешение Валентине Полухиной цитировать мои стихи столько, сколько необходимо для ее монографии о моем творчестве». — «Как называется книга?» — «Не скажу.» — «Как называется книга?!!» Он повышает тон... Я говорю: «Joseph Brodsky: a Poet for Our Time», и почти вижу по телефону его улыбку. Дело в том, что я просто украла у него название. Это он так назвал Вергилия: «Поэт для нашего времени». Все, что мне нужно, нахожу у него. Когда издавала свои другие книжки при его жизни, он всегда говорил: «Цитируйте хоть километрами».
— Он прочел вашу монографию?
— Я сняла обложку с этой монографии и послала ему, написав: «Это все, что Вам предлагается прочитать из 327 страниц». Книга вышла в 1989 году. В 1990 году он женился на Марии. На каком-то приеме после чтения он познакомил меня с Марией, и она говорит: «Да, я о вас знаю. У Иосифа на столе две ваши книжки». Вышел уже сборник статей «Brodsky's Poetics and Aesthetics», который мы вместе с Лосевым подготовили. Откуда они у него? Я ничего не посылала. Я долго не публиковала свою беседу с ним. Почему не публиковала? Я беседовала с ним в апреле 1980 года в Мичигане. Все мои вопросы были по диссертации: почему здесь цифры, что это за метафора — и другие вопросы по текстам. Я думала: если когда-либо сделаю сборник своих статей о нем, то он откроется моим интервью с Бродским. К сборнику статей они хорошо подходят. Когда я в чем-то сомневалась или извинялась за возможную ошибку в интерпретации, он обычно успокаивал меня словами: «Валентина, говорите, что хотите, — со стихотворением ничего не случится». И на самом деле он не очень любил читать о себе. Я это поняла, когда ему не понравилась монография Дэвида Бетеа о нем. Такое глубокое исследование с обшироным культурным контекстом. Дэвид очень образованный, начитанный, очень достойный ученый, я его очень люблю и уважаю как человека. Да и сам Иосиф ему симпатизировал, он Дэвиду дал большое интервью. А монография его Бродскому не понравилось. Дэвид был, естественно, огорчен.
— В чем главное разочарование было?
— В том, что ни я, ни Дэвид, ни даже Лев Владимирович Лосев ничем его удивить не можем. Ничего нового о себе от нас он не узнает. Польстить ему мы можем, но ему льстили и не такие люди. Когда Оден привез его в Англию, это было похоже на коронацию, как выразилась Сьюзен Зонтаг.
— Вспоминая слова Вашей матери про свиней и принцев... Вы все-таки и до принцев добрались... 
— Вы имеете в виду патронов Фонда русских поэтов? Фонд русских поэтов был создан мною много лет назад, когда я приглашала в наш университет русских поэтов. За 25 лет преподавания в Килском университете я пригласила более 50 русских поэтов. Довольно трудно было найти деньги, чтобы что-то заплатить поэту за выступление, не говоря уже о билетах в Англию. Намучившись с просьбами о деньгах, я предложила своим коллегам создать фонд, от имени фонда проще просить. И, играя в эту игру, я решила найти трех патронов: а poet, а priest and а philosopher. Знакомый философ у меня уже был — сэр Исайя Берлин, я встречалась с ним, он писал иногда мне рекомендации для повышения по службе или для получения грантов. Был у меня и priest, епископ из города Личфилда, Кис Саттон, влюбленный в поэзию Ахматовой. С ним я познакомилась через Олю Седакову. Осталось найти поэта. Я решила, что не буду просить Иосифа Александровича, потому что если сделаю какую-то оплошность, камни полетят в его огород. Этого хотелось избежать. Я решила найти поэта среди иностранцев. Мне нравился Шеймас Хини, а Иосиф мне по секрету сказал, что он выдвигает его на Нобелевскую премию. Я нашла его телефон и сказала: «Шеймас, если вы согласитесь быть моим патроном, я вам гарантирую Нобелевскую премию в этом году». Это было в марте 1995 года, а в конце октября он ее получил. Я опять ему звоню и говорю: «Шеймас, я сдержала свое слово. Когда вы приедете к нам в университет и поможете мне собрать деньги для фонда русских поэтов?» Он ответил: «Валентина, дайте мне годик. Все на меня сейчас наскочили, обещаю, через год приеду». И через год он приехал. Мы собрали 750 фунтов. Потом умирает сэр Исайя Берлин. И у меня в патронах остались только the poet and the priest. И я сижу и думаю, кого мне найти, повторяя: the poet and the priest, the poet and the priest — и выскакивает рифма: prince! Иду в библиотеку и смотрю, из кого состоит британская королевская семья. И вижу — среди них есть Романов! Пишу Принцу Майклу Кентскому, не согласится ли он стать нашим патроном. Коллеги надо мной смеются. А я через неделю получаю ответ: с великим удовольствием. Принц Майкл как две капли воды похож на Николая II. Даже больно на него смотреть. По матери — из рода Романовых, двоюродный брат королевы, знает русский язык. И периодически мы встречались. Я ему докладывала, что происходит, посылала книжки.
Но этот фонд сейчас почти прекратил свое существование: наша кафедра закрылась, как только я ушла на пенсию, а  у меня одной нет ни сил, ни времени выпрашивать деньги. Это одна проблема. А вторая — все труднее и труднее устроить вечер русского поэта. Я пригласила однажды целое женское созвездие: Сашу Петрову, Веру Павлову, Марию Галину, Таню Щербину и Лену Фанайлову. Кроме фестиваля и Пушкинского дома в Лондоне, мне не не удалось их пристроить ни в один университет. Во-первых, закрылись многие кафедры русского языка в Великобритании. А те, что остались, бедны, как сибирские колхозы. Во-вторых, студенты не владеют русским языком настолько, чтобы слушать русского поэта.
— Закрылись, потому что пропал интерес?
— Пропал интерес, и потому что Министерство иностранных дел решило, что Россия больше не враг, зачем субсидировать русские кафедры? Среди иностранных языков доминирует арабский и китайский…
Я дважды устраивала выступления Бродского в английских университетах — в 1979-м и в 1985. Раньше и позже были Вознесенский, Саша Кушнер, Евгений Рейн, Лена Шварц, Алеша Парщиков. Какие-то деньги можно было собрать, чтобы оплатить поездку. Например, для Оли Седаковой мне удалось выпросить деньги у нашего ректора, и она была первым русским поэтом, занимавшим  пост poet-in-residence («поэта-в-присутствии») в английском университете.  Или, например, Марину Бородицкую я пристроила в Кембридж, но не в университет, а в русское общество, где она читала лекцию о детской литературе.
— После Бродского есть замечательные поэты, но нет великих...
— Во-первых, он задал такой масштаб, что «Бога облетел и вспять помчался». А второе — язык отдыхает. Между великими поэтами язык как бы отдыхает. Посмотрите, какое созвездие великих поэтов было в начале прошлого века. И символисты, и футуристы, и акмеисты родились до Октябрьской революции и не вспускали в свой язык лингвистическую грязь: партийные клише, слэнг уголовников и политических заключенных. Когда я спросила у Бродского: «Вам не кажется, что современный русский язык болен?» — он ответил: «Язык никогда не бывает болен, язык — настолько огромный организм, он никогда не мог быть придуман человеком. Тот, Кто его нам дал — больше нас». Для Бродского язык — дар Божий, а поэт лишь его орудие, он слуга языка. И Бродский широко открыл двери для всех слоев языка. Он обожал язык Андрея Платонова и Юза Алешковского.
— Это говорит о том, что он был верующим более, чем неверующим...
— Я думаю, что да, но, увы, у нас нет инструмента, чтобы проникнуть в религиозное мировоззрение поэта. Дорога непроторена. Она даже пунктиром не указана. Ни одного удовлетворительного ответа на этот вопрос сам Бродский не захотел дать. С одной стороны, вроде неприлично еврею называть себя христианином, поэтому он говорит: «Я плохой еврей, плохой христианин, я плохой американец, надеюсь, что и плохой русский». Я ведь не могу сказать, что я плохая мусульманка, потому что я никакая не мусульманка. Сказать «я плохой христианин» может только христианин.
— А когда он писал о себе «христианин-заочник»?
— Это тоже вариант. Тот же вариант. Понимаете, он считал дурным тоном говорить на эту тему. Это для него было дело весьма и весьма личное
— Да, надо бы ввести новый термин — человек конфессиональный (homo conffessius). Нельзя так, наверно, говорить, но это ряженые всех религий. Бродский, наверно, никогда бы не втиснулся в прокрустово ложе какой-то религии. Хотя нельзя не вспомнить слова протопресвитера Александра Шмемана, что христианство – не религия...
— Да, об этом он достаточно много говорил, вспоминал и свои беседы с Шмеманом. В интервью с Дэвидом Бетеа Бродский сказал: «..моя работа, по крайней мере, направлена не против Него. Не важно, что я там провозглашаю в каких-то заявлениях, Ему это по душе». Есть и другие подобные высказывания. Если их все собрать, это становится ясно, что он был верующим. Я думаю, человек, который больше всех знает об этом, его вдова Мария. Она католичка, верующая, и с ней он наверняка на эту тему говорил.
— Великий поэт — это языковая неизбежность, как говорил Бродский. То есть читай его или не читай никогда в жизни, невозможно писать так, как будто его не было. Надо каким-то образом считаться с его существованием. Он изменил язык, все изменил. Почему? Это действительно ненависть ребенка к родителю?
— Нет, думаю, есть более простое и более сложное объяснения. Любой начинающий и даже сложившийся поэт, должен воспитывать и отстаивать свою независимость. Он не хочет быть похожим на своих поэтических родителей. И предпочитает их получить из другого века. И когда горизонт заслоняет такая огромная фигура, как Бродский, игнорировать его очень сложно. Можно его кусать или царапать, как это делали Витя Кривулин и Лена Шварц. Лена Шварц замечательный поэт, очень любила Цветаеву, но считала Бродского своим антиподом. Я говорила: «Лена, у вас же общие поэтические родители: Цветаева, Хлебников». Это вопрос выживания. Каждый поэт думает, что он гений. Если не гений, тогда надо бросить это дело. А если я гений, то Бродский не гений. Поэтический пирог, если он существует, очень маленький. И от него все хотят откусить. Он становится меньше и меньше. Иосиф говорил: во все времена поэтов читали 1% населения. Но в Советском Союзе искусственно читали 15%. Но все равно. Награждать, замечать, печатать, публиковать... В Англии существует всего четыре поэтических издательства. Иностранному поэту удасться быть опубликованным, если издательство получает грант, но продать его книги оно не сможет. Так я за бесценок купила несколько экземпляров двуязычного сборника Рейна, который подготовила и издала с предисловиями Бродского и Лосева. И теперь его всем дарю.
— Хочу задать вам вопрос, который часто задаю поэтам: исчерпаны ли рифмы русского языка?
— Я ведь не поэт. Вы задаете вопрос не по адресу. Рифмы, разумеется, не исчерпаны. И «кровь-любовь» можно рифмовать, если рифма имеет функцию. Хорошая рифма должна создать троп. У меня был аспирант, занимавшийся рифмами Бродского, поэтому я немного знаю о его рифмах, в частности, о заимствованных. Всякий раз, когда Бродский повторяет чью-то рифму, он посылает поклон этому поэту. Это и отсылка: идите читайте его стихи. Иосиф знал все русские рифмы наизусть. Это не преувеличение. Если он брал чью-то рифму, он знал, чью. У него не только отсылки к рифмам, у него масса других отсылок и цитат, ими он приглашал поэтов в современность. На его лекциях иногда создавалось впечатление, что римские поэты, английские поэты XVII века, русские поэты XIX века  присутствуют в аудитории. Это был пир поэтов, приглашенных на его лекцию. Он их цитировал и этим как бы воскрешал, делал их нашими современиками. Он говорил студентам: вы не можете заниматься Мандельштамом, не прочитав этого, этого и этого — и следовал длинный список поэтов, которых они должны прочитать. Это была его миссия. И Дерек Уолкотт, и мой муж Даниэль Уайссборт говорят, что никогда не встречали ни одного поэта, — а они встречались и дружили со многими большими поэтами, — который был бы так предан поэзии и слову, как Бродский. Я в этом усматриваю нечто еврейское. Меня вообще интересует еврейская сторона духовного мира Бродского. Понимаете, люди Книги, народ Книги. Книги – значит печатного слова, Слова. Не зря он ввел слово в метафорический квадрат. Как заметил Томас Венцлова, весь ХХ век — это лингвистика. И тартуская школа, и пражская школа, Роман Якобсон и парижские структуралисты. Можно сказать, что поэзия Бродского — явление ХХ века, можно сказать, частично и его еврейства. Хотелось бы понять, в какой степени еврейская ментальность, еврейские гены, еврейская кровь присутствуют в миропонимании, в мировоззрении Бродского. Это такая же сложная тема, как его религия, его вера.
 — Как Вы думаете, великий русский поэт появится в русском языке и когда, и какой он будет?
— Непременно появится. Отсылаю к Бродскому: «Пока будет жив русский язык, Россия сохранит свою великую литературу». Сейчас русский язык меняется под влиянием английского и компьютера. Скорость мышления другая. Это идея Татьяны Щербины. Меняется и социальная жизнь в России… Давайте поверим Бродскому, что язык дан нам Господом Богом. Вот Он наблюдает, как изменился русский язык за годы советской власти. Кажется, нужен поэт, который бы в совершенной поэтической форме зафиксировал современное состояние русского языка. Тогда через сотни лет по стихам этого поэта можно будет восстановить историческую реальность: какой была Россия во второй половине ХХ века. Где взять такого поэта? Оглянулся окрест Господь Бог и увидел еврейского мальчика, который ушел из школы в 15 лет, можно сказать, прямо в народ: работает фрезеровщиком на заводе, помощником прозектора в морге, кочегаром в бане, бродит по сибирской тайге с геологами. Много читает и сочиняет стихи. В этой антисемитской стране еврейский мальчик не раз будет оскорблен, он будет арестован, будет судим, будет сослан, он будет изгнан. Это идеальная парадигма для поэта в России. И Бродский действительно, как он сам выразился, «отведал все блюда в меню любезного Отечества», которые ему были предложены. Какую чувствительность дал ему Господь! Сказать на суде: «Я думаю, это от Бога»! И какую память! Знать наизусть не только свои стихи, но и стихи всех поэтов, которых он когда-либо читал. Когда он встретился с Марком Стрэндом, тот спрашивает: «Вы получили мою открытку?» — а Бродский в ответ читает его стихотворение по памяти. Ему дано было видение. Но у него был и комплекс inferiority, несовершенства. Отсюда: «Сначала написать лучше, чем твои друзья, потом лучше, чем у Пастернака или Мандельштама, Хлебникова и Заболоцкого». Уйдя из 8-го класса, он посещал лекции в университете, чтобы знать не меньше, чем его сверстники. А живя в доме литературоведа Томашевского, он все читал. Когда я жила у Томашевских, и спала в той же библиотеке, что и Бродский, я попросила Зою Борисовну: «Покажите мне, что из этой огромной библитеки читал Иосиф». Она ответила: «Мне легче назвать, что он не читал». Он стал самым образованным поэтом. Похоже, русскому языку нужен именно был такой поэт.
— Он действительно был перстом Божиим, потому что не знаю другого поэта, который бы таким живым взглядом прочел Библию.
— Да, и написал поэму «Исаак и Авраам» с точки зрения Сына, а не Отца.
— Даже «Напутствие», скажем, невозможно рассматривать как литературное произведение, а просто нечто вроде ненавязчивой проповеди:  как мне быть, как поступать. И он слишком точен, чтобы быть удобным... 
— В интервью с Игорем Померанцевым он говорит о том, как он написал первую половину элегии о Джоне Донне, которая вся состоит из вопросов. Он остановился, не понимая, от кого исходят эти вопросы. «И вдруг до меня дошло — и это уложилось в пятистопный ямб, в одну строчку: «Нет, это я, душа твоя, Джон Донн». Он гордился тем, что вернул русскому языку слово «душа», которое было запрещено в Советском Союзе. Та же Татьяна Щербина в интервью замечает, что он говорил формулами. Для меня это чисто еврейское явление, взятое из Библии. А какое остроумие и в стихах и в жизни! Ему слово не скажи! «Иосиф, Вы меня не подбросите?» — спрашиваю я после вечера. — «Подброшу, но не поймаю». Или наевшись моих сибирский пельмений, он подписывает мне книгу: «Жевать Полухиной пельмени приятней, чем служить Камене».  Искры летят!
— Он смеялся часто?
— Смеялся как ребенок. А доброта! Всем помогал. А сам терпеть не мог одолжений. А назвать годы ссылки лучшим временем в жизни! А его чувствительность! Я наблюдаю за ним в компании из другого конца комнаты и вдруг слышу: «Валентина, уберите микроскоп».
— Почему Бродский не приезжал в Израиль.
— Я, кажется, поняла, почему Иосиф не приезжал. Ему было тревожно от того, что он откроет, что он увидит. У Иосифа была одиозная идея войти в историю имперским поэтом. Имперским по типу римлян. Отсюда строка: «Я сменил империю».  Ему нужен был простор огромный, огромная панорама. Он боялся, что его присвоит маленькая группа, будь то евреи или дисседенты. Когда он узнал про статью о себе в еврейской энциклопедии, он сказал: «Ну поздравляю вас, наконец-то узнал, кто я». Это одно. А другое — его больное сердце. Он не знал, что он почувствует, побывал на Святой земле. Я не еврейка, но я на все в Израиле смотрела с трепетом, и за каждым камнем видела отрезок истории. Все это впустить в себя, понять всю трагедию этого народа, увидеть, почувствовать — безопаснее взгляд со стороны. Ему было достаточно помнить, что он еврей. Если я, нееврейка, так была взволнована встречей со Святой Землей, то что было бы с ним? Могло ли это изменить его мировосприятие? Он в миллион раз был чувствительнее меня, в миллион раз больше и дальше меня видел, плюс колоссальное воображение. Это могло было изменить весь его путь дальнейший. А путь им уже был избран. Но это мои домыслы. А людям он говорил разное, когда у него не было ответа или он не хотел давать ответ; например, почему он не возвращается в Россию. Об отказе приехать в Израиль он говорил: «Зимой я работаю, а летом здесь жарко». Но он мог вместо Венеции в декабре сюда приехать.
— Вы знаете современную литературу разных языков. Кто сегодня великий поэт?
— Больших поэтов несколько: Шеймус Хини, Лес Маррей, Дерек Уолкотт, все они очень большие поэты, но великие ли они поэты, затрудняюсь ответить. Понимаете, я не могу, просто отказываюсь оценивать поэтов, пишущих на других языках. Для этого недостаточно знать язык; надо знать состояние современного поэтического английского языка, чтобы понять, что нового вносит поэт, как он смотрит на мир. Учесть много факторов. Каждый отдельный фактор, как бы он ни был значителен, узок и неполон. Из русских поэтов я бы выделила Инну Лиснянскую: женщина, которая в 70 лет написала такой колоссальной силы любовные стихи — уникальное явление. Я очень люблю покойную Лену Шварц, Светлану Кекову, Олю Седакову, Лену Фанайлову, Таню Щербину, Марию Степанову, все они пишут прекрасные стихи. И тем не менее ощущение «преогромности» не появлялось. В свое время я прочитала 600 женщин-поэтов, из них выбрала восемьдесят для антологии, есть еще, наверное, 600 мужчин, которых я не прочитала. Читать поэзию — огромная работа. После двух-трех стихотворений, прочитанных умом и сердцем, ты переполнен и не в состоянии читать дальше в один присест.

2008, Иерусалим
Отредактировано для печати в 2011 году.





No comments:

Post a Comment